**Дневник.**
Сегодня снова почувствовал, как тяжело даются мне эти встречи…
— Ну всё, дедуля, пора! У вас тут — благодать! Банька — хоть отбавляй! Будто заново на свет появился! В следующие выходные, глядишь, загляну!
— Лучше не приезжай, внучок… — бабка вытерла ладони о передник и тихо вздохнула.
— Ба, ты о чём? — Артём остолбенел. Он-то был уверен: для них он всегда — родная кровиночка. До четырнадцати лет рос у них, звал мамкой да батей.
— Незачем, — отрезал дед, хмуро глядя из-под седых бровей. — Понял я теперь, отчего жена от тебя сбежала. И как ты, скажи на милость, таким вырос…
Махнул рукой, развернулся и, прихрамывая, побрёл к сараю.
— Де-е-ед! — Женщина выбежала на крыльцо босиком, не замечая ни промозглого октября, ни холодного дождя. Берёзовые листья слепо метались вокруг, а по небу плыли тяжёлые тучи.
— Де-е-ед, Артём звонил! Едет! Какая радость-то! — закричала она, прижимая руки к груди.
Старик выпрямился, скрипнул спиной, вытер пот со лба рукавом потрёпанной телогрейки.
— Чего босиком-то? Простудишься! — сердито буркнул он. — Иди в дом, сейчас зайду.
— Да я… просто поделиться хотела, сердце не выдержало…
— Иди, говорю!
Старуха всхлипнула и поплелась в избу. А на душе будто кошки скребли. Артёмка — их ненаглядный, свет в окошке. С пелёнок нянчились, первые шаги, первое слово — «бабуля»… А потом объявилась дочь. Забрала. Как только «на ноги встала» — через четырнадцать лет. Словно вещь свою пришла забрать. Дед тогда зверел, гнал её, стыдил, да всё зря — уехали. Артём плакал, сначала часто звонил, потом реже… совсем замолчал…
И с тех пор в доме — тишина. Душа опустела. А когда женился — даже слова не сказал. Узнали от соседей. Больно. Обидно. А теперь — позвонил, едет. В сердце теплится надежда.
Три дня бабка вертелась, как белка в колесе. Полы вымыла, пирогов напекла. Не спала — гадала: каким стал, вырос, поди, статный…
Под вечер во двор вкатила чёрная, лакированная машина. Стёкла — хоть прозвони. Мороз по коже. Из салона вышел Артём — крепкий, стриженный под ноль, в дорогой куртке. Улыбнулся. Поздоровался.
— Дед, бабуль! Есть чё поесть? С голоду падаю!
— Есть, внучек, конечно. Заходи…
Подарков никто и не ждал — не до того. Но хоть бы человеческого тепла… Хоть капли…
Наелся до отвала, ноги на стол закинул, сигарету закурил и давай вещать, как у него «всё огонь». Дед скривился, губы задрожали, встал и пошёл к дровнице.
А тот не унимался. Про жену рассказывал — дочку чиновника. Как она его «не ценит», всё папочке жалуется. Как работу ему искали, а он не для того, мол, женился. Выгнали. Квартиры нет. Теперь — шофёром. Машина вот, вся в тонировке, будто гроб на колёсах.
— Денег надо, — заявил. — У вас же пенсия есть. Дед пожил — теперь моя очередь.
Дед молча рубил дрова. Руки бы по локоть в крови вымазал, да бабка остановила. Увела. А сама сидела, слушала этого чужого мужика, крестилась украдкой. Полночь миновала — уснул он, прямо за столом, с пустой рюмкой в руке.
Утром встал — свежий, будто огурчик. Баню опять затребовал. Наелся. Вывалился на крыльцо и объявил, что пора. Поедет.
— Ну и катись, — буркнул дед, застёгивая бушлат.
А бабка смотрела на старика и понимала: постарел он за ночь на десяток лет. Согнулся, будно под грузом.
— Артёмка, — сказала она, закутываясь в платок. — Одну вещь скажу тебе на прощанье. Мир не крутится вокруг тебя. Ты — пыль. Как ты к людям — так и они к тебе. А душа твоя… она как стёкла в твоей машине. Вроде есть, а сквозь них — ни зги не видно.
Перекрестила его и пошла за дедом, прижимая руку к груди. В этом холодном октябре вдруг стало ясно — весны для них больше не будет.
И больше не возвращайся…
