— Ну куда же пожаловаться на дочку, — бубнила Тамара, лёжа на провалившемся диване, прикрыв лицо ладонью, — чтобы кто втолковал ей, что мать надо почитать. Хоть один человек. Хоть кто-то…
В комнате царил полумрак, пропахший прокисшим вином, немытой посудой и спёртым воздухом. Тамара не могла подняться — голова гудела, будто в черепе застрял товарняк, и каждый толчок отзывался тошнотой. Где она уснула? Когда? Не помнила. Как не помнила, в какой момент вчера взялась бутылка, и куда подевались последние часы.
Она снова была одна.
Арина ненавидела пьяных.
Не просто раздражалась — ненавидела, глубоко и давно, как старый дуб ненавидит топор, впившийся в его корни. С тех самых ночей, когда в их хрущёвке разворачивалось нечто вроде кромешного ада: мать, пошатываясь, вваливалась в квартиру, грохала дверью, тыкалась в стены, не попадая по выключателю. Иногда падала. Иногда засыпала в прихожей, не добравшись до кровати.
Однажды Арина нашла Тамару лицом в луже у подъезда. Ей было семь. Семь лет — а она уже знала, что такое стыд. Что такое перегар, взгляды соседей, шушуканье за спиной:
— Аришка, твоя мамка сегодня под забором или в подъезде валяется?
Она научилась сдерживать слёзы. Прятать разбитые стаканы, стаскивать бутылки в пакетах к мусорке под покровом темноты. Мыла полы, когда мать не могла встать. Стирала, убирала, варила борщ — потому что иначе жить было нельзя. В десять лет знала, как отмыть вино с ковра и как замазать трещину от рюмки, шлёпнувшейся об стену.
Каждый вечер был пыткой. Мать орала, рвала на себе волосы, швыряла банки с огурцами, падала. А Арина сидела, прижавшись к подушке, и замирала. Чтобы не спровоцировать. Не разозлить. Потому что пьяная Тамара была непредсказуема: то рыдала, то била.
Арина вырвалась. Уехала при первой возможности. Поступила в МГУ, подрабатывала курьером, снимала угол. Потом встретила Сергея. Спокойного, как глухая тайга. Они расписались. Родился Сашка. И Арина поклялась:
— Мой сын никогда не увидит меня пьяной. Никогда не замрёт, услышав шаги в коридоре. Никогда не будет вытирать за мной блевотину.
Она создала для него другой мир. Тёплые пироги, сказки на ночь, выглаженные простыни с запахом мяты. Всё, чего у неё не было.
С матерью общалась редко. Короткие звонки, холодные фразы. Только когда у Тамары был «трезвый» период. Не пускала её в свою жизнь. Ни на шаг.
Но Тамара не понимала.
Каждое утро начиналось с головной боли и ругани. Она бултыхалась по квартире, спотыкаясь о бутылки. То просыпалась на кухне среди окурков, то на диване, не помня, как там оказалась.
Иногда всхлипывала:
— Неблагодарная! Я её на ноги ставила, а она сбежала, как последняя шавка! Даже не позвонит!
Иногда швыряла в стену стакан и орала:
— Сука! Думает, мать — как старую кофту, выбросить можно?! Вот сдохну — даже не придёт!
Иногда плакала. Потому что знала. Знала, что сама всё разрушила. Что каждую рюмку променяла на любовь дочери. Что опоздала.
Иногда Тамара листала старый альбом. Смотрела на Арину — крошку с бантами, доверчивую. На себя — молодую, ещё до пропасти. И в глазах мелькал страх:
— Что я натворила?…
Но чаще злость душила:
— ЧТО ЗА ДОЧКА ТАКАЯ?! Почему я одна, а у неё семья?!
Она хватала телефон, чтобы позвонить «куда следует»:
— Пусть заставят её ухаживать за матерью! Ведь закон есть!
А потом… бросала трубку. Доползала до тумбочки. И доставала недопитую бутылку. Потому что правда была страшнее забытья.
Арина знала: её мать одна. Что она пропьётся. Что может умереть в пустой квартире, и никто не найдёт. Но её сердце окаменело. Там остался лишь пепел. Жизнь научила её: спасай себя. И если кто-то тянет тебя ко дну — отпускай. Даже если это мать.
Потому что уважение нельзя требовать. Его можно только заслужить. Или не растерять. А если растерял — не вернуть. Даже если рвёшь на себе волосы.
И жаловаться уже некому.
Не на кого.
Ведь всё сгубила сама. Своими руками. Своей водкой. Своим молчанием, когда надо было крикнуть: прости…
