Я больше не могу. Куда деть мою старую мать?
Я не знаю, сколько ещё продержусь. Сначала казалось — справлюсь. Думала, это просто трудный этап, что хватит сил и любви. Но теперь я у края. Всё — нервы, тело, душа. Кто-то, наверное, осудит. А кто-то поймёт — ведь не одна же я такая. Расскажу свою историю — не для оправданий, просто чтоб не лопнуть.
Меня зовут Варвара Петровна, я младшая в семье. Старший брат, Геннадий, на три года меня старше. Мама родила нас поздно: его — в сорок, меня — в сорок три. Они не могли завести детей, и когда наконец получилось, мы стали для неё всем. Словно чудо с пелёнок. И хоть она была старше других матерей, дала нам всё — ласку, заботу, учёбу.
Когда мне было шестнадцать, умер отец. Для нас с братом — горе, для мамы — конец всему. Она еле очнулась, а я, как могла, держала её. Брат уехал учиться, потом в Канаду — работа, семья, своя жизнь. Остались мы вдвоём. Я — и мама.
Прошли годы. Сейчас ей семьдесят девять. И я всё ещё здесь. Только теперь она не просто мама. Она — человек, за которым нужен глаз да глаз. Постоянно. И я не вывожу.
Она путает всё. Оставляет утюг включённым, плиту горящей, кладёт хлеб в стиральную машину, а носки — в холодильник. Я уж сто раз говорила: не надо помогать, я сама. Но она всё равно лезет — то ли по привычке, то ли от беспомощности. А мне больно говорить: «Мама, хватит», — потому что вижу, как ей стыдно, что она стала обузой.
А недавно случилось худшее. Она вышла и пропала. Забыла, куда шла. Где дом. Мы искали её четыре часа. Я обзвонила всех, обежала дворы, чуть с ума не сошла. Нашла случайно — тётя Катя увидела её у вокзала. Мама стояла, растерянная, дрожащая, словно птенец из гнезда выпал. А я — опустошённая, как выжатый лимон.
И это теперь — обычное дело. Каждый день — стресс. Каждый день — страх. Я не отдыхаю. Просыпаюсь от любого шороха. Никуда не езжу. Я не живу — я как робот на батарейках. Я не дочь уже — я сиделка. И это медленно меня убивает.
А у меня же своя семья. Муж, дочь, внучка. Я их люблю, ради них жила. Но теперь вся моя жизнь — мама. Я выдыхаюсь. Ночью плачу, потому что не знаю, что делать.
Даже подумать страшно: «Куда её определить?» Слово «определить» звучит как нож в спину. Будто я её вещь, а не родная кровь. Но ведь есть же интернаты. Пансионаты. Почему я не могу решить это без мук совести?
Потому что нас так воспитали. Мать — это святое. Она меня носила, растила, берегла. Теперь мой долг — быть рядом. Но долг — не каторга. Не вериги. А у меня будто мешок с песком на шее: «Тащи, пока не сдохнешь».
Брат шлёт деньги, звонит, жалеет. Но он — за границей. Он не видит, как она ночью плачет, как путает меня с покойной тётей, как бродит по комнате, словно тень. Он не носится по району, когда она не приходит со商店. Он не подбирает осколки её разбитых чашек. Он живет спокойно. А я — здесь. В этой клетке.
Я не знаю, что делать. Хочу просто дышать. Проснуться без этой каменной тяжести. Поехать к внучке без страха, что мама квартиру спалит. Я прошу немного. Совсем чуть-чуть жизни. Тишины. Себя.
Кто-то, может, скажет: «Плохая дочь». Пусть попробует сам — год, два, пять. Потом расскажет, каково это — быть живым, но без права на передышку.
Я не хочу бросать маму. Хочу, чтоб ей было хорошо. Чтоб её кормили, мыли, берегли. Хочу любить её, а не дрожать за неё. Но сейчас — я больше не могу. Если есть место, где ей будет лучше… может, стоит попробовать?
Не знаю. Честно, не знаю. Но так больше нельзя.
